18 сент. 5 г. Воскресенье

Вчера наш «культурный десант» вернулся из Ветлуги. Ездили тем же составом, что и в Парфеньево, с той же заботой: рассказать о Розановых, внедрить книгу о роде Елизаровых-Розановых в культурную жизнь Ветлуги, где на задворках бывшей фабрики, что пристроена была к местному кафедральному собору, служившему ее цехом, затеряна могила Василия Федоровича Розанова, отца поэта. Пользуюсь старинным определением этого высокого рода деятельности, включающего все литературные жанры к чести сих последних. Найти могилу на захламленном пустыре за Троицким этим храмом сейчас невозможно. В светлом будущем здесь можно разбить сквер как раз над обрывом к Ветлуге, увековечив память об отце и сыне в камне или бронзе, которую перестанут воровать как металлолом. Нынче воруют чугунные крышки канализации – хоть на тротуарах, хоть на проезжей части.

19 сент. 5 г.

Позвонил некто Андрей из Москвы, который звонил месяца 3 назад: ко мне обратиться ему советовал Митя Сухарев – чтобы я написал об Окуджаве. Я тогда обещал, но потом передумал и ничего не написал. У мертвых гениев много друзей, больше, чем было при жизни.
Но я опять обещал – дурная натура – только с условьем, что написанное пройдет цензуру Сухарева, и Митя будет гарантом моей доброй совести.
– БЕЗ ЛЕВИНА МЕНЯ БЫ НЕ БЫЛО. Это говорил Булат о Григории Михайловиче, создавшем «Магистраль» в конце сороковых или в начале пятидесятых. «Глоток свободы» доставался здесь каждому, кто приходил на литобъединение. Меня прослал к Левину Евгений Винокуров, это было в начале шестидесятых, когда Булат уже переставал или перестал ходить на занятия. Иногда только приходил с новыми песнями, а потом и с прозой.
На его «Бумажного солдата» я написал пародию, злую и бездарную, т. к. сам забыл ее начисто. Зато помню мягкую отповедь Б., который спародировал уже... Евтушенко, выпятив ложную многозначительность пустой фразы, фразу помню: «я иду по улице Горького» Три или четыре смысловых ударения, столько же интонаций эта фраза выдерживает, а в общем – пшик...
Студия занималась в ЦДКЖ, где была и сцена и амфитеатрик (здание полукруглое) Иногда мы там выступали. Я прочел стихи, после которых Булат приобнял меня и что-то доброе сказал. Теперь я понимаю, почему. Вот начало стихов:

Солнце стояло высоко и жгло, словно Полная Правда.
Окаменела земля и в степи поседела трава.
В шлеме прозрачностальном водолаза или космонавта
от горизонта ОН ШЕЛ и гнал надо степью слова.
Словно бы тучи он гнал или камни в потоке.
Был тот язык неземной или все я забыл языки,
или мешал этот шар, этот шлем, этот обруч – но только
был этот гул, этот гром, эта весть, эта Правда всему вопреки.

Так изобразил я Пророка, а пустыней мрачной оказался Степлаг, о чем я и думать не думал. Думал-то – Булат. В этой седой степи 10 лет протомилась его мать, его белая голубушка. Карлаг. В другом лагере, столь же безрадостном, 8 лет просидел его друг Александр Цыбулевский, Шура. Шурин лагерь был в Азербайджане, откуда Шура вернулся в Тбилиси уже полубольным и несколько пришибленным. – БУЛАТ ХОРОШИЙ ТОВАРИЩ, – говорил Шура. В зону приходили письма, посылки от Булата, который мог быть арестован по тому же делу о грузинском национализме. Эта нелепость имеет значение и формулирует на своем суконном языке благородное стремление еврея Цибулевского и полуармянина Окуджавы, студентов Тбилисского университета, противостоять напору великодержавных олухов в их политике русификации Кавказа, и не только его. (Довольно много грузинских поэтов я перевел – движимый сознанием ДЕРЖАВНОЙ ВИНЫ Большого Брата перед малыми. Иногда московским грузинам приходилось говорить: я больше грузин, чем вы. То есть я прошел бы по статье о национализме с таким же успехом как Шура и Булат, несравненно меньше чем они зная грузинскую культуру. ТАВИСУПЛЕБА – свобода – был мой пароль, но об этом потом.) Году в 67 уже тянуло холодом после хрущевской оттепели, нависали тучи над «Новым миром»; незаметным эпизодом общего похолоданья был фактический разгон «Магистрали». Левину вменялся его либерализм: в клубе ЦДКЖ железнодорожников было мало, на занятиях звучали ПОШЛЫЕ ПЕСЕНКИ ОКУДЖАВЫ, Леонович прочел ПОРНОГРАФИЧЕСКУЮ ПОЭМУ «ТЕПЛОЕ» и т. п. Григорий Михайлович похудел на 20 кг. Педагог Божией милостью был лишен любимого дела и привычного креста. Скольких людей образовал он, разбудив в них их самих, привив им вкус к СЛОВУ, читая – ах, как он читал! – малоизвестных Булгакова, Платонова, читая Пастернака и нехрестоматийного Маяковского, – этого знать не знал МК комсомола, отменявший «Магистраль» – нашу Зеленую лампу. Четко, до галлюцинации, слышу его голос:

Мало знать чистописаниев ремёсла,
расписать закат или цветенье редьки –
вот когда к ребру душа примёрзла,
ты ее попробуй отогреть-ка!

Этим и занимался Булат. Собирал ли он ДОНОСЫ на себя, не знаю. Вряд ли. Но знаю, как он их переживал. Ведь они приходились на больное место – фамильное... Но ни в стихах, ни в переводах ноток ожесточения я не помню, не слышал. На стихах, кажется, только о Сталине его прорвало, но это был эпизод. Хоть одну хрустальную вазу должен человек грохнуть об пол. Хоть одну морду набить.
Я сказал, что переводил грузин, движимый чувством исторической, если угодно, вины. Но не договорил: тут была и ЛЮБОВЬ. А там, где Она и сестра ее разлука – там и сплетня в неизбежном родстве с первой и второй. Дело коснулось женщины, жены друга, быстро обросло чужими фантазиями. — ЭТО ИХ ДЕЛО, сказал Булат, когда сплетня, и сплетня талантливая, дошла до него, и запретил об этом ему говорить. Сношу на свой, на НАШ с Нею счет:

Я клянусь, что это любовь была,
Посмотри: ведь это ее дела...

Это, конечно, не так, это не про НАС, но ведь... на фоне Пушкина все это случилось. И надо было быть Булатом, носившем в себе ужас утраты, в которой и себя он мог считать повинным, чтобы чужие мелкие злодейства еще умалились – до детской обаятельности. Я замечал, что и люди и даже города (Питер, Смоленск) после страшных потрясений живут уже другой жизнью – достойнее, тише. Это в воздухе, в лицах людей, переживших трагедию. И, наоборот, наши сытые-одетые девочки-мальчики... Не продолжаю.
Булат был, что называется, С КИЛЁМ – глубоким свинцовым балластом, был назначен в плаванье, где тонут суда более мелкой осадки.

20 сент. 5 г.
На ловца и зверь бежит:
«Исторический опыт нашего поколения огромен. Идея нравственного усовершенствования и духовной независимости выстрадана нами. Особенность этой идеи в нас состоит в том, что мы не утратили чувства гражданских обязанностей». Д. Самойлов, «Поденные записи», 6.10.63. Это как раз о Булате. Что касается поколений, то хочется думать, что НАШЕ, которое младше самойловского на Отечественную войну, больше связано именно с этим, старшим, чем со следующим младшим. Ярко сказалось это в людях, подобных Дедкову, но таких мало. А руку Евтушенки, протянутую тому молодому, тот молодой выкручивает. В чем дело?
Может быть, лишь в том, что хамство, дозревающее до фашизма, виднее на людях, чем благородство. Но уж так оно видно – хоть слепни!
Продолжаю о Булате.
Из книги Вл. Буковского «Московский процесс», Париж – Москва, 96, стр. 201, донос генерала Чебрикова, КГБ, в ЦК КПСС: «В. Леонович в апреле сего года на собрании московских поэтов публично призвал пересмотреть отношение к проживающим на Западе отщепенцам Войновичу и Бродскому. В марте 1986 на вечере в музее Маяковского он высоко отозвался о творчестве антисоветчика Галича... Окуджава, выступая на семинаре ученых-славистов... назвал Галича «первым по значимости среди бардов России»... КГБ СССР проводит необходимые мероприятия по противодействию подрывным устремлениям противника в среду творческой интеллигенции».
Спасибо Чебрикову. На своем языке он сказал о том главном, что связывало меня с Булатом. Не грех перебрать некоторые жилки этой связи. Не знаю, существует ли донос, где на собрании писателей Леонович предлагает создать Комиссию по литнаследству репрессированных писателей – в дальнейшем РЕПКОМ – и начинает свою подрывную деятельность. (Подрывной она будет считаться при очередном кульбите родной власти. Войнович говорит, что полицейщина восторжествует в 2042 году – думаю, раньше.) Комиссия создалась и мыслилась как Всесоюзная, даже Всемирная. Но родилась гора – и за 10-15 лет уменьшилась до мыши. Господа писатели в массе своей повели себя так, как и вели. В «Четвертой прозе» Мандельштам, автор пощечины «Алешке Толстому», всех хлеще пишет об этом сословии. Если Бабеля взяли сегодня, а назавтра в Литфонд поступает десяток заявлений с претензией на ОСВОБОДИВШЕЮСЯ дачу... Не продолжаю.

Изведал я силу презренья

и покинул ихний союз в день, когда дрались за трибуну в ЦДЛ Бондарев и Черниченко. Да не за трибуну – за копейку. Секретарем РЕПКОМА работала Ольга Сушкова. Пожалели господа двух сотен рублей, упразднили оклад секретаря. Это означало лишить и душевной и деловой связи уже старых, недобитых в свое время сидельцев, доживающих свое вдали от столиц – с издательствами и журналами, с бюрократами союза – через Олиньку Сушкову, нашего рабочего ангела. По сохранившейся переписке О. С. с талантливыми авторами запоздалых публикаций в журналах и сборниках, видно, что за человек наша Ольга. Такими держится и движется жизнь. Пользуясь «свободой», ругался я почти непечатно в «Литературке» и в родной «Дружбе народов» по поводу этого свинства, напоминавшего 10 ЛЕТ БЕЗ ПРАВА ПЕРЕПИСКИ... В сердцах объявил голодовку персонально А.Н. Яковлеву, обещавшему, но не изыскавшему сотню долларов для Сушковой... «Новая» и «Общая» газеты меня не поняли... Легкомыслие необыкновенное – наш менталитет...
- В ответ на предложенье предать Пастернака Галактион покончил с собой.
- Так не бывает.
БЫВАЕТ. Булат бы встревожился, расскажи я ему о своем решении. Естественно, не сказал. Булат бы понял. Понял бы Приставкин, Фазиль... Не хотел я такой афиши. Мало НАМ было горя... Мало было позора – ИМ...
И тут возникает Саша Гордон: плач у тебе эту сотню, работай Ольгой Сушковой и береги здоровье. Года два, пока не стало мне стыдно, ибо ТАК работать как Сушкова я не мог, не умел, – эти деньги я брал.
О легкомыслии, о легком слове, о легком поведении надо бы подумать отдельно.
21 сент. 5 г.

На тетке Булата Ольге Степановне Окуджава был женат Галактион Васильевич Табидзе. В селении Чквииси, недалеко от городка Вани, стоят дома двоюродных братьев Тициана и Галактиона, последний поскромнее.
- Сколько моих стихотворений ты переведешь за утро? – Галактион спрашивает Булата. Юмор в том, что стихи грузинского гения НЕПЕРЕВОДИМЫ. Можно станцевать, возможен вокализ на волне подлинника и проч. и проч. У меня эта невозможность вызвала известный задорный абсолют: АХ ТАК! Так вот же... И 7 лет я предавался этой афере: музыку – музыкой. (Грузины беспечны. Они хоть и знают, что перевести Г. нельзя, но страсть попытки прекрасно чуют. А страсть была. И был Галактион, сын священника и Богом обласканный поэт ЕДИНСТВЕННЫМ человеком, кто испортил палачам и толпе праздник единодушия при очередной Голгофе. Честь русского поэта спас грузин. Дорого яичко ко дню Христову.

Я тень – далеко – на краю –
сторожевая.
Нельзя стоять где я стою:
земля кривая.
А правый небеса копнит

и нету сладу.
Галактиона тень летит –
ввысь по фасаду!
Чей стыд ты искупил, старик –
и в небо?
Семь лет перевожу твой крик:
ТАВИСУПЛЕБА!

Что сказать... Булат все это знал, ничего мне не говорил – какая нужда? Я летал, он ездил в Тбилиси (не хотел самолетом), однажды ехали вместе. Белым полднем на перроне в Харькове я заметил, что он идет как бы оставляя ногу. В строю ему ее оттоптали бы. Идет походкой верблюда, плывет –

он так плывет и тянет ногу
как дромадер через пески,
а сколько сам – известно Богу –
влачит любови и тоски...
Плыви Булат, корабль пустыни,
в тебе такая благодать,
что при тебе нельзя пустыми
словами душу утруждать.

УТРУЖДАТЬ – словечко из Беллы.
Одна из первых моих работ в Грузии был перевод стихов, собранных Иосифом Гришашвили в «Литературную богему старого Тбилиси». Перевод есть жизнь среди подлинника – я и прожил ее в духанах и двориках старого города, надышался, наслушался... Потому и говорю: Булат вышел из арбатского двора, но прошел и через тбилисский. Здесь он останавливался перед шарманкой, здесь перекликивался с обитателями балконов, сидел на камне в тени платана и как на облачную гряду смотрел на взбитую широко расстеленную шерсть. И не отсюда ли унес он ТЕПЛО, которого хватило на всю Россию, на весь мир? А вот стихи, где зашифровано нечто личное, что в переводе на прозу... О сплетниках я уже говорил.

Болит Адамово ребро,
с разлукой нету сладу.
Прочти «Женитьбу Фигаро»
да позвони Булату.
Но так сурово на душе,
что не поможет Бомарше,
хоть с Моцартом впридачу.
Как Тариэл я плачу.
Нет не звоню – звонит Булат,
хоть был с утра не в духе:
Какой старинный снегопад!
Пройдемся до Харпухи:
там улочки как ручейки,
извилины и тупички
как в этой черепушке.
И ДОМ ОДНОЙ ХАРПУШКИ.
Из сплетен ей сплели венок,
а в нем стихи и песни.
Она одна, она без ног,
ее катают в кресле...
На нас сквозь отсветы окна
красавица глядела,
и жизнь моя – еще одна –
как молнья пролетела:
забытый отроческий сон –
БЕЗНОГАЯ НЕВЕСТА,
и на булыжный крутосклон
я вкатываю кресло.
О счастье Жертвы-без-конца!
И свято мне и больно
такого одного лица
на всю судьбу довольно.
В небесных отсветах окно,
и в сетке снегопада
ЛИЦО, всезнаньем сожжено –
лицо Булата.

22 сентября 5 г.

Чуть прерву про Булата. 20 числа с Большой медведицей (Наталией Ник. Сусловой) просочились на концерт – проповедь – ликбез – исповедь et cetera Михаила Семеновича Казиника. И жалею, что мне не 15 лет, время отроческого распутья, когда такая мощная правда влияет на судьбу, – и радуюсь, что подходя к назначенному нам ПРЕДЕЛУ, слышу и принимаю от человека, которого вижу впервые, то МОЕ, чем дорожил всегда.

И все уж не мое, а наше.

В отроческие годы я пережил Бетховена, Мусоргского, Шаляпина. Казиник облекает в слова самое музыку, побеждая артистичностью и многоталантливостью такую невозможность.

А душу можно ль рассказать? –

К. рассказывает. Рассказ такой не может быть полным, но может быть победительно верным.
При всей неисчерпаемости Пушкина чтецам Божией милостью удается передать главное и в Пушкине и в себе. (Отдельного, заспиртованного в колбе ТЕКСТА не бывает. Поэзия жива своей проточностью в сердцах и т.д.) Я знал и слышал много раз Дмитрия Николаевича Журавлева – вот ему удавалось. На Марье, его дочери, женат был Сережа Дрофенко. Мы шутили, но не зло, отнюдь: Сережка женился на своем тесте.
Сегодня снова пойду на Казиника. Человек ЖИВЕТ БОЛЬЮ того, что стряслось с нами, с Россией. Невольно вспомнишь: «мы не врачи, мы боль». Состояние и качество немногих людей среди БЛАГОСВИНСТВА многих.
О Казинике напишу отдельно.

Слово – людям знающим, а я не умею сказать, ЧТО это бывает, когда умирает человек, принимая на себя еще одно, другое какое-то ИМЯ. «Во святом кончении?» Стыдно, не знаю. Но Булат умер именовавшись ИОАННОМ.
Душа великая и дерзкая, названный с креста сын Богородицы, брат, следовательно, и любимый ученик Христа. Младший всех. Бодрствовавший – по апокрифу – в Гефсиманскую ночь. (Как доволен был Мень, когда я читал ему стихи об этом!) Автор 4 Евангелия, наиболее личного и пристрастного. Великий поэт, автор «Откровения», не проповедующий смерть, но предостерегающий от нее. Спасший, вероятно, многих читателей этой ПОЭМЫ. Писал орлиным пером и заживо лег в гроб крестовидной формы, простерев руки как бы для полета. Переведенный св. Константинам на славянский, оказался ПЕРВЫМ в веренице русских поэтов. Русских поэтов – обхожусь без кавычек. Надо гордиться таким НАЧАЛОМ, иногда оглядываться на эту высоту:

Погляди же, откуда ниспал...

Вот попытка увидеть его вольную кончину – быть может, начало полета за все пределы. Так выдержал этот художник ярчайшую свою полетную образность. Имеющий очи да видит.

Септемврия двадцать шестого
все семеро учеников
ведут наперсника Христова –
им радуется Богослов.
Уже стоит в виду ЕФЕСА –
короной – свет со всех сторон
как та полярная завеса...
И смерти радуется он.
Столетний разум тверд и ясен.
И повелел глаза смежив
гроб истесать крестообразен
И В ОНОМ ПОГРЕБЕСЯ ЖИВ.
И то, что век ему служило,
спросил орлиное перо,
затем, что ВРЕМЯ СМЕРТИ ЖИВО,
а не мертво.
И_явственно еще и слабо
он говорил свои слова,
ЕГДА ВОЗЛЕГ КРЕСТОКРЫЛАТО.
Но мы бежали от волхва...